Неточные совпадения
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая
дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее
на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней
на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский; свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива
лежит.
И в самом
деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки облаков, а
на вершине
лежала черная туча, такая черная, что
на темном небе она казалась пятном.
«Иисус же, опять скорбя внутренно, проходит ко гробу. То была пещера, и камень
лежал на ней. Иисус говорит: Отнимите камень. Сестра умершего Марфа говорит ему: господи! уже смердит: ибо четыре
дни, как он во гробе».
Лежал я тогда… ну, да уж что!
лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий… белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне
на такое
дело пойти?» А уж Дарья Францовна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась.
Вечером того же
дня, когда уже заперли казармы, Раскольников
лежал на нарах и думал о ней. В этот
день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели
на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припомнил теперь это, но ведь так и должно было быть: разве не должно теперь все измениться?
Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это не женское
дело разбирать, где и как должны
лежать щетки, вакса и сапоги, что никому
дела нет до того, зачем у него платье
лежит в куче
на полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и спит
на этой постели, а не она.
Он вспомнил Ильин
день: устриц, ананасы, дупелей; а теперь видел толстую скатерть, судки для уксуса и масла без пробок, заткнутые бумажками;
на тарелках
лежало по большому черному ломтю хлеба, вилки с изломанными черенками.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему все равно было,
лежать ли
на спине и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в те
дни, когда он не ждал никого и ничего ни от
дня, ни от ночи.
Цыплята не пищали больше, они давно стали пожилыми курами и прятались по курятникам. Книг, присланных Ольгой, он не успел прочесть: как
на сто пятой странице он положил книгу, обернув переплетом вверх, так она и
лежит уже несколько
дней.
Он целые
дни,
лежа у себя
на диване, любовался, как обнаженные локти ее двигались взад и вперед, вслед за иглой и ниткой. Он не раз дремал под шипенье продеваемой и треск откушенной нитки, как бывало в Обломовке.
На другой
день Андрея нашли преспокойно спящего в своей постели, а под кроватью
лежало чье-то ружье и фунт пороху и дроби.
Она была бледна в то утро, когда открыла это, не выходила целый
день, волновалась, боролась с собой, думала, что ей делать теперь, какой долг
лежит на ней, — и ничего не придумала. Она только кляла себя, зачем она вначале не победила стыда и не открыла Штольцу раньше прошедшее, а теперь ей надо победить еще ужас.
В деревне с ней цветы рвать, кататься — хорошо; да в десять мест в один
день — несчастный!» — заключил он, перевертываясь
на спину и радуясь, что нет у него таких пустых желаний и мыслей, что он не мыкается, а
лежит вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой.
Зато Обломов был прав
на деле: ни одного пятна, упрека в холодном, бездушном цинизме, без увлечения и без борьбы, не
лежало на его совести. Он не мог слушать ежедневных рассказов о том, как один переменил лошадей, мебель, а тот — женщину… и какие издержки повели за собой перемены…
— Нет. Он в своей каморочке
Шесть
дней лежал безвыходно,
Потом ушел в леса,
Так пел, так плакал дедушка,
Что лес стонал! А осенью
Ушел
на покаяние
В Песочный монастырь.
У вас товар некупленный,
Из вас
на солнце топится
Смола, как из сосны!»
Опять упали бедные
На дно бездонной пропасти,
Притихли, приубожились,
Легли
на животы;
Лежали, думу думали
И вдруг запели.
— Да, это всё может быть верно и остроумно…
Лежать, Крак! — крикнул Степан Аркадьич
на чесавшуюся и ворочавшую всё сено собаку, очевидно уверенный в справедливости своей темы и потому спокойно и неторопливо. — Но ты не определил черты между честным и бесчестным трудом. То, что я получаю жалованья больше, чем мой столоначальник, хотя он лучше меня знает
дело, — это бесчестно?
Два мальчика в тени ракиты ловили удочками рыбу. Один, старший, только что закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим
делом; другой, помоложе,
лежал на траве, облокотив спутанную белокурую голову
на руки, и смотрел задумчивыми голубыми глазами
на воду. О чем он думал?
Однако, странное
дело, несмотря
на то, что она так готовилась не подчиниться взгляду отца, не дать ему доступа в свою святыню, она почувствовала, что тот божественный образ госпожи Шталь, который она месяц целый носила в душе, безвозвратно исчез, как фигура, составившаяся из брошенного платья, исчезает, когда поймёшь, как
лежит это платье.
Дорога из Марьина огибала лесок; легкая пыль
лежала на ней, еще не тронутая со вчерашнего
дня ни колесом, ни ногою. Базаров невольно посматривал вдоль той дороги, рвал и кусал траву, а сам все твердил про себя: «Экая глупость!» Утренний холодок заставил его раза два вздрогнуть… Петр уныло взглянул
на него, но Базаров только усмехнулся: он не трусил.
Я узнал ядовитые восторги холодного отчаяния; я испытал, как сладко, в течение целого утра, не торопясь и
лежа на своей постели, проклинать
день и час своего рождения, — я не мог смириться разом.
— А отчего недоимка за тобой завелась? — грозно спросил г. Пеночкин. (Старик понурил голову.) — Чай, пьянствовать любишь, по кабакам шататься? (Старик разинул было рот.) Знаю я вас, — с запальчивостью продолжал Аркадий Павлыч, — ваше
дело пить да
на печи
лежать, а хороший мужик за вас отвечай.
На другой
день Чертопханов вместе с Лейбой выехал из Бессонова
на крестьянской телеге. Жид являл вид несколько смущенный, держался одной рукой за грядку и подпрыгивал всем своим дряблым телом
на тряском сиденье; другую руку он прижимал к пазухе, где у него
лежала пачка ассигнаций, завернутых в газетную бумагу; Чертопханов сидел, как истукан, только глазами поводил кругом и дышал полной грудью; за поясом у него торчал кинжал.
К счастью,
на дне оврага грудами
лежал песок.
Небольшое сельцо Колотовка, принадлежавшее некогда помещице, за лихой и бойкий нрав прозванной в околотке Стрыганихой (настоящее имя ее осталось неизвестным), а ныне состоящее за каким-то петербургским немцем,
лежит на скате голого холма, сверху донизу рассеченного страшным оврагом, который, зияя как бездна, вьется, разрытый и размытый, по самой середине улицы и пуще реки, — через реку можно по крайней мере навести мост, —
разделяет обе стороны бедной деревушки.
Несколько тощих ракит боязливо спускаются по песчаным его бокам;
на самом
дне, сухом и желтом, как медь,
лежат огромные плиты глинистого камня.
В такие
дни краски все смягчены; светлы, но не ярки;
на всем
лежит печать какой-то трогательной кротости.
На другой
день он проснулся рано и долго
лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и
на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий
на гром. Можно было подумать, что
на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
— В кусочки, да! Хлебушка у них — ни поесть, ни посеять. А в магазее хлеб есть,
лежит. Просили они
на посев — не вышло, отказали им. Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели
дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и
день будний, не соберешь весь-то народ, а сегодня — воскресенье.
Оформилась она не скоро, в один из ненастных
дней не очень ласкового лета. Клим
лежал на постели, кутаясь в жидкое одеяло, набросив сверх его пальто. Хлестал по гулким крышам сердитый дождь, гремел гром, сотрясая здание гостиницы, в щели окон свистел и фыркал мокрый ветер. В трех местах с потолка
на пол равномерно падали тяжелые капли воды, от которой исходил запах клеевой краски и болотной гнили.
Через трое суток он был дома, кончив деловой
день,
лежал на диване в кабинете, дожидаясь, когда стемнеет и он пойдет к Никоновой. Варвара уехала
на дачу, к знакомым. Пришла горничная и сказала, что его спрашивает Гогин.
Покончив
на этом с Дроновым, он вызвал мечту вчерашнего
дня. Это легко было сделать — пред ним
на столе
лежал листок почтовой бумаги, и
на нем, мелким, но четким почерком было написано...
Знакомый, уютный кабинет Попова был неузнаваем; исчезли цветы с подоконников,
на месте их стояли аптечные склянки с хвостами рецептов, сияла насквозь пронзенная лучом солнца бутылочка красных чернил,
лежали пухлые, как подушки, «
дела» в синих обложках; торчал вверх дулом старинный пистолет, перевязанный у курка галстуком белой бумажки.
Судьи, надеявшиеся
на его благодарность, не удостоились получить от него ни единого приветливого слова. Он в тот же
день отправился в Покровское. Дубровский между тем
лежал в постеле; уездный лекарь, по счастию не совершенный невежда, успел пустить ему кровь, приставить пиявки и шпанские мухи. К вечеру ему стало легче, больной пришел в память.
На другой
день повезли его в Кистеневку, почти уже ему не принадлежащую.
Похороны совершились
на третий
день. Тело бедного старика
лежало на столе, покрытое саваном и окруженное свечами. Столовая полна была дворовых. Готовились к выносу. Владимир и трое слуг подняли гроб. Священник пошел вперед, дьячок сопровождал его, воспевая погребальные молитвы. Хозяин Кистеневки последний раз перешел за порог своего дома. Гроб понесли рощею. Церковь находилась за нею.
День был ясный и холодный. Осенние листья падали с дерев.
Когда
на другой
день стало светать, корабль был далеко от Каперны. Часть экипажа как уснула, так и осталась
лежать на палубе, поборотая вином Грэя; держались
на ногах лишь рулевой да вахтенный, да сидевший
на корме с грифом виолончели у подбородка задумчивый и хмельной Циммер. Он сидел, тихо водил смычком, заставляя струны говорить волшебным, неземным голосом, и думал о счастье…
«Хи, хи, хи!» — слышалось только из Кичибе, который, как груда какая-нибудь, образующая фигурой опрокинутую вверх
дном шлюпку,
лежал на полу, судорожно подергиваясь от этого всем существом его произносимого «хи».
На другой
день утром мы ушли, не видав ни одного европейца, которых всего трое в Анжере. Мы плыли дальше по проливу между влажными, цветущими берегами Явы и Суматры. Местами,
на гладком зеркале пролива,
лежали, как корзинки с зеленью, маленькие островки, означенные только
на морских картах под именем Двух братьев, Трех сестер. Кое-где были отдельно брошенные каменья, без имени, и те обросли густою зеленью.
Внизу мы прошли чрез живописнейший лесок — нельзя нарочно расположить так красиво рощу — под развесистыми банианами и кедрами, и вышли
на поляну. Здесь
лежала, вероятно занесенная землетрясением, громадная глыба коралла, вся обросшая мохом и зеленью. Романтики тут же объявили, что хорошо бы приехать сюда
на целый
день с музыкой; «с закуской и обедом», — прибавили положительные люди. Мы вышли в одну из боковых улиц с маленькими домиками: около каждого теснилась кучка бананов и цветы.
Я назад: в самом
деле, коленкоровые башмаки
лежали на полу.
Хозяин думал, что лев забудет свое горе, если ему дать другую собачку, и пустил к нему в клетку живую собачку; но лев тотчас разорвал ее
на куски. Потом он обнял своими лапами мертвую собачку и так
лежал пять
дней.
Так мы их кормили весь
день и очень
на них радовались.
На другое утро, когда мы посмотрели в коробок, мы увидали, что самый маленький воробушек
лежит мертвый, а лапки его запутались в хлопчатую бумагу. Мы его выкинули и вынули всю хлопчатую бумагу, чтобы другой в ней не запутался, и положили в коробок травы и моху. Но к вечеру еще два воробья растопырили свои перышки и раскрыли рты, закрыли глаза и тоже померли.
Потихоньку побежал он, поднявши заступ вверх, как будто бы хотел им попотчевать кабана, затесавшегося
на баштан, и остановился перед могилкою. Свечка погасла,
на могиле
лежал камень, заросший травою. «Этот камень нужно поднять!» — подумал дед и начал обкапывать его со всех сторон. Велик проклятый камень! вот, однако ж, упершись крепко ногами в землю, пихнул он его с могилы. «Гу!» — пошло по долине. «Туда тебе и дорога! Теперь живее пойдет
дело».
— Взять и этот, — продолжал он, подымая маленький,
на дне которого
лежал, свернувшись, черт.
— Я иду из положения, что это смешение элементов, то есть сущностей церкви и государства, отдельно взятых, будет, конечно, вечным, несмотря
на то, что оно невозможно и что его никогда нельзя будет привести не только в нормальное, но и в сколько-нибудь согласимое состояние, потому что ложь
лежит в самом основании
дела.
Госпожа Хохлакова уже три недели как прихварывала: у ней отчего-то вспухла нога, и она хоть не
лежала в постели, но все равно,
днем, в привлекательном, но пристойном дезабилье полулежала у себя в будуаре
на кушетке.
Лежу это я и Илюшу в тот
день не очень запомнил, а в тот-то именно
день мальчишки и подняли его
на смех в школе с утра-с: «Мочалка, — кричат ему, — отца твоего за мочалку из трактира тащили, а ты подле бежал и прощения просил».
Раз случилось, что Федор Павлович, пьяненький, обронил
на собственном дворе в грязи три радужные бумажки, которые только что получил, и хватился их
на другой только
день: только что бросился искать по карманам, а радужные вдруг уже
лежат у него все три
на столе.
Но она в самом
деле прекрасна. Нужды нет, что она уже вдова, женщина; но
на открытом, будто молочной белизны белом лбу ее и благородных, несколько крупных чертах лица
лежит девическое, почти детское неведение жизни.
— Да, кузина, вы будете считать потерянною всякую минуту, прожитую, как вы жили и как живете теперь… Пропадет этот величавый, стройный вид, будете задумываться, забудете одеться в это несгибающееся платье… с досадой бросите массивный браслет, и крестик
на груди не будет
лежать так правильно и покойно. Потом, когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон — тогда начнется жизнь… мимо вас будут мелькать
дни, часы, ночи…